Дорога к зеркалу. Роман - Олег Копытов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началась короткая киргизская зима. Папа ходил на работу в свой Киргостелерадиокомитет, приходя домой, иногда с «пятеркой» —продолговатым венгерским магнитофоном «Репортер-5», черно-кожаным, расстегнешь кожаный футляр – интересной серебристой игрушкой, с двумя аккуратными бобинками, спрятанными под крышку с окошком, вес с батарейками – 3,9 килограмма, – приходя домой, всегда включал радио на кухне, но не слушал ничего, кроме новостей, тогда они почему-то трагично назывались «последние новости»… Я ходил в детский сад, как на работу… Мама сидела с Ленкой, – кажется, ещё до того, как сестра начала говорить, я стал звать её не иначе, как Ленка… И всю жизнь звал её Ленка, и письма писал ей: «Здравствуй, Ленка!», и по телефону говорил ей, привет, Ленка, – за исключением тех случаев, когда я звоню ей в Великий Новгород из Хабаровска, в её поликлинику и прошу позвать к телефону заведующую, Елену Николаевну (вот была б умора, если б я хоть раз по многолетней привычке не сказал, а Ленку позовите!). Она никогда не обижалась. Это – наша тайна. Кроме того, ей крепко врезалось в память, что как-то я авторитетно, как студент-филолог МГУ, заявил ей, что в Болгарии, а они, чай, славяне южные, то есть поевропеистей нас, что в Болгарии – суффикс -к- к имени женщины прибавляют как знак особого уважения и ласки, его никакими нашими -очк- не переведешь: Ленка, Наташка, Светка, Галка… – это звучит, и звучит здорово…
В ту зиму я ходил в детский сад Пятого микрорайона, как на работу, и чуть ли не в первый день прихода мне стало невообразимо скучно, все уже перезнакомились и возились в большой зале какими-то кучками, в углу, изящно, нога на ногу, сидела на «взрослом» стуле новая моя старшая воспитательница, всем своим видом показывая: я здесь временно, детки, мне дано много большее, чем вы, – это была блондинка с упругими грудями и очень стройными ногами, носить короткие белые халаты, конечно, не разрешалось, и она часто сидела на стуле, нога на ногу, полы халата послушно приоткрывали больше гладких, тепло-белых ног, она словно репетировала какую-то свою будущую – главную – роль, она сама, может быть, так и не считала, но она запрокидывала голову или неторопливо поправляла прическу, хотя не было никакой необходимости ничего поправлять, или просовывала свой розовый язычок между приоткрытыми зубками и касалась им верхней губки, щечки её при этом слегка сжимались… Эх! Тили-бом, тили-бом, Юрка, друг, где ты? На прогулках здесь никто не играл в футбол – и это было ужаснее всего. Здесь были такие же резиновые мячи – зеленые, а обручем – потолще белая и, сжав её, две тонких красных полоски, но мячами играли в какие-то глупые кидалки руками, – руками, а в футбол, как известно, играют только ногами, а если рука – штрафной…
Ближе к вечеру первого дня я увидел несколько тонких книжек на одном из столиков, позже я узнаю, что это называется «читальный столик» и в обязанности воспитательниц входит брать в заведенное время одну из таких, из серии «Мои первые книжки» – и читать детям вслух. Я взял одну из таких книжек, темно-сиреневого цвета, на обложке нарисован лев и собачка, имя автора – Лев Толстой, раскрыл и начал читать про себя. Ко мне подошла девочка, выше меня ростом, полнее, я бы сказал, видом взрослее и наивно-протяжно спросила, ты что, уже умеешь читать? – Да, – ответил я просто, и, конечно, получил приглашение прочитать вслух. Спиной я почувствовал, как напряглась, как потянулась к этой сценке старшая воспитательница с гладкими ногами, как напряглись складки халата под её грудями, я почувствовал доселе неизвестное, что-то приказывало мне победить, покорить, куда-то во что-то уложить, в какую-то голубую бархатную коробочку, перевязанную вишневой атласной ленточкой, не кого-то, не этих девочек, полнее, выше и, я бы сказал, видом взрослее меня, а именно старшую воспитательницу. Я начал читать.
Я ещё плохо выговаривал букву «р» – я ещё очень наивно и плохо акцентировал фразовое ударение, не мог легко перестроиться в чтении с монолога на диалог, но я уже читал экспрессионистски, то есть с выражением, я большими мазками клал краски на главные фигуры речи, ставя второстепенное только в качестве подпорок и фона главным фигурам того мирка, что я хотел выразить… Но именно в этом рассказе, в этой сопливо-наивной фантазии странного русского деда, в рассказе «Лев и собачка» нужно было именно такое чтение – сопливо-наивное, чтобы пробуравить, прочистить какое-то тонкое отверстие, что имеется в любом, даже самом черством сердце, что уж тут говорить о сердцах мягких, о детских сердцах и о сердце девушки-девчонки со светлыми волосами и длинными гладкими ногами, что витала в своих пушистых облаках с девяти утра до шести вечера, в детском саду, в Пятом, ещё пахнущем строительными растворами микрорайоне?..
Я закончил. Оглянулся. Вокруг меня стояли коротко стриженные или с тугими косичками головки. Все стояли притихшие, взволнованные. Над ними – симпатичная воспитательница в белом халате, блондинистая. Очень четко на её бледном лице, возле глаз проступала размазанная слезами тушь… Я ещё не умел формулировать свои мысли и ощущения, но сейчас я понимаю, что у меня было чувство именно победителя. Всё! Сделано! Я уложил её в бархатную коробочку, перевязанную вишневой атласной ленточкой! Больше мне здесь нечего делать – беру портфель, иду домой…
У меня было ощущение, что я уложил всё-таки её в коробочку, перевязанную шелковой ленточкой, хотя я был совсем малыш, мне было всего пять с хвостиком лет, но кто знает, когда Бог приказывает ангелам не держать больше малыша под сенью своих крыльев – иди сам, трудно, бесы вокруг, но сам иди… Конечно, я ошибался тогда. Никого никуда я не укладывал… Она по-настоящему заплакала, понимаешь, по-настоящему! Она просто пробудилась от какого-то своего сна, и это её странный русский дед разбудил, Лев Толстой. Эта книжка совсем недавно лежала на «читальном столике», и она ни разу её своим малышам не читала. Она вообще никогда её не читала! Понимаешь?..
Я уже не мечтал, как тогда, когда ходил в детский сад хлопкопрядильной фабрики, стать капитаном милиции – именно капитаном, просто милиционеры мне уже тогда в чем-то казались очень подозрительными, другое дело – капитан! Я уже не мечтал стать космонавтом. Наверное, я перестал мечтать стать космонавтом тогда… кажется, это было тогда, когда мы делали пересадку на автобус в Верещагино в очередной поездке на Урал, – когда взрослые – отец, какой-то дядька попутчик рядом – на автостанции Верещагино заговорили об ужасной участи космонавтов Волкова и ещё кого-то, я забыл, которые задохнулись в разгерметизированном узком, тесном пространстве кабины космического корабля. Я уже тогда боялся – до ужаса, до паники в душе – смерти, боялся смерти во всех, в любых её проявлениях. Это паническое чувство страха смерти будет преследовать меня всю жизнь… Я не смел себе представить – пятилетний человечек, окруженный всяческой заботой, здоровенький, полный фантазий, – я даже не смел себе представить, как они умирали, но какие-то черные представления, независимо от моей слабенькой воли, всё равно лезли мне в голову, – как это могло быть. Как три или два человека, нет, кажется, их было трое, замечают, что они не просто беспечно летают в невесомости в тесных пространствах своей космической кабины-комнатки, они замечают, что дышат, а самое страшное, что дышать с каждой минутой становится всё труднее и труднее, и ничего не сделаешь, надо умирать, – это ведь не поездка на «Москвиче», у которого спустила шина, за город. Выкатил «запаску» из багажника, поднял домкратом днище автомобиля, раскрутил болты у старого колеса, заменил на новое, потуже закрутил – и дальше, вперед… Второй «запаски», второй жизни у человека не бывает. Это я уже очень хорошо знал, мне было очень тяжело в то лето, я почему-то часто возвращался мыслями к погибшим космонавтам…
А осенью меня отвели в новый, в Пятом микрорайоне детский сад. А зимой я довольно много читал и даже начал писать стихи. Темы были навеяны книгами и только книгами. Бабушка дала мне прочесть «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, плотный томик с чудесной графикой. Как сейчас помню: вот одетый в звериные шкуры с каким-то странным зонтом, с большой котомкой за плечами человек, заросший волосищами, огромной бородой, идет куда-то вперед, берегом океана, взгляд полубезумный… Вот страшная картинка: здесь из пещеры выглядывает какое-то глазастое чудовище, и лишь присмотревшись можно едва угадать того старого-престарого вожака козьей стаи, что забрался умирать в каменную пещеру. Вот дикари привезли убивать и съедать пленника, потом Робинзон освободит его и назовёт Пятницей… Вот, наконец, – Боже, как неуместно здесь это слово – «наконец», здесь вообще никакие слова не могут быть уместными. Вот – корабль… Я навсегда был очарован этой книгой, этой темой. Мне до сих пор кажется, что нигде так, как на необитаемом острове, не был счастлив Робинзон, и при всём при этом, – вот она неразрешимая тайна, неразрешимый парадокс жизни, – нигде никогда так близко не бывает человек к смерти, как в состоянии полного одиночества… Я писал настолько корявые стихи, что их очень трудно сейчас воспроизвести. Единственное, что помню: как-то я прочитал чудесную книгу под названием «Это – хоккей!», там было всё о победах нашей славной сборной по хоккею на чемпионатах мира и Европы, множество фото – вратари Синельников, Пучков, Третьяк; непроходимый защитник Рагулин, знаменитейшие Михайлов, Петров, Харламов, ещё юный Мальцев, там были Старшинов и братья Майоровы, Якушев… Там был рассказ и о зарубежных великих игроках – о Ришаре, например. Там были рассказы, и даже юморески, о хоккее. Я так же, как отец, как он ни гнал меня от экрана, сиживал ночи напролет, когда шел чемпионат мира по хоккею. Наши трудно и заслужено, драматично и не без разочарований, но всё-таки всегда побеждали… Это было неотвратимо, как весна в конце календарной зимы в сером, сером, сыром, а потом вдруг раз – в неделю, как раз после 23 февраля, – весна – в городе Фрунзе… Как-то я в изнеможении от этого удовольствия от чтения, от этой неги чтения, схватил простенькую двадцатикопеечную шариковую ручку, вырвал листок бумаги из какой-то тетрадки и набросал на нём что-то вроде: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров – // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мамы дома не было, она уже работала инструктором в райкоме партии, приезжала с работы с противоположного конца города в наш Пятый микрорайон позднее отца на несколько часов. Отец был с другом-журналистом. К нему тогда часто ходили друзья-знакомые, не обходилось без алкоголя. Но мне было всё равно, один отец или нет и в каком он сейчас состоянии, я прибежал на тесную кухоньку, своими горящими глазами, хватанием за рукава и одного и другого заставил обратить на себя внимание, я декламировал свои «стихи» звучно, старался басисто, выходило – визгляво: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров – // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мне улыбались, что-то говорили, но я то понимал, что от меня отмахивались, как от назойливой мухи, мной жертвовали, моим прекрасным порывом жертвовали в пользу этой вонючей, желтой недопитой бутылки пива… Я убежал к себе, мне не хотелось плакать, мне захотелось спать…